Анна Улюра  (Киев, Украина)

 

Традиции агиографического письма и жанр женской автобиографии в русской литературе XVIII века.

 

 

Явление «канонизации малых жанров», теория литературной эволюции и литературного факта русских формалистов («В эпоху разложения какого-нибудь жанра – он из центра перемещается в периферию, а на его место из задворков и низин литературы  вплывает в цент новое явление»[1]) находит свое подтверждение  в формировании жанров и так называемой эго-беллетристики (в частности, такой любопытной ее формы как жанр женской автобиографии) в русской литературе XVIII века, вытеснившей из мейнстрима литературы агиографические жанры и  унаследовавшей при этом приемы и традиции житийного письма. 

Трансформация житийного жанра находит свое фактическое воплощение уже  в культуре XVII веке, являясь следствием и иллюстрацией обмирщения литературы. Возникают жития (в том числе и, прежде всего «женские»), значительно отступающие от сложившегося агиографического канона. Так, «Житие Юлиании Лазаревской» (Ульянии Осорьиной), написанное ее сыном Калистратом Осорьиным сочетает в себе черты жития и биографической повести. Главной героиней выступает (что нехарактерно для агиографической литературы) светская женщина, жена служилого дворянина, которая даже перед смертью не приняла пострига. Природа ее святости не в суровом подвижничестве, а во всеобъемлющей доброте и любви к людям, ее аскеза – отказ от преимуществ и привилегий, которые давала принадлежность к господствующему классу. Святая в голодные годы помогает обездоленным, кормит, недоедая сама, стойко переносит жизненные невзгоды, смерть детей. Образ Ульянии, имеющий в житийной литературе немалое количество «предшественниц»*, является, тем не менее, совершенно новым в рамках этого жанра: он иллюстрирует возможность достижения святости не только за стенами монастыря, но и в гуще повседневных забот, обыденных дел, которыми наполнена жизнь хозяйки большого дома. Те же способы формирования образа святой мы найдем затем в мемуарах Лабзиной, посвящающей немалую долю повествования жизни и делам своей матери.

Мемуары Анна Евдокимовны Лабзиной (в девичестве Яковлева), построенные на основе модели житийной литературы, подразумевающей наличие символизации и дидактизма как принципов построения художественного образа,  наиболее интересны среди женского мемуаротворчества Нового времени в плане влияния агиографической модели повествования на формирование жанра женской автобиографии. Агиографическая модель мемуаров Лабзиной, на что указывает и Ю.М.Лотман, выделяет ее сочинение из ряда женских мемуаров: «свои мемуары она пишет сознательно как исповедь святой души в поучение душам, взпекующим спасение», и оттого «она сурова и нетерпима».[2] У мемуаров Лабзиной единственный герой – она сама и ее страдания, мнимые или подлинные.

 Записки повествуют о первом браке сочинительницы, ставшем испытанием ее нравственности и религиозной стойкости. Разница в миропонимании и мироощущении, перепад в уровне образования, готовность людей новой формации, к каковым, безусловно, принадлежит и муж героини, осмеять традиции, которые для других, россиян «старомосковской закваски»,  были святыней, – все это, типичное для России XVIII века, не могло обойтись без столкновений, порой достаточно болезненных, вне которых не осталась и сфера семейной жизни. Чаще всего так сказать «камерные» стычки интересов нового и старого мировосприятия происходили на религиозном уровне. Правоту своей нравственной позиции в этом споре Лабзина подчеркивает самой формой своих воспоминаний, избрав для этого каноническую житийную модель. Мемуаристка видит свою жизнь как длинное мучительное испытание, «тернистый путь» духовного восхождения  к святости в мире искушений, в котором она руководствуется дарованными ей Учителем истиной. «Мне даны правила, как мне поступать, и от них я никогда не отступлю»[3] – вот лейтмотив сочинения Анны Евдокимовны.  В образной системе любого жития традиционно выделяют две основные разновидности «общего». Первая – каноническая религиозная идея или моральная сентенция, в той или иной степени реализуемая  в поведении персонажа, в сюжете произведения и тому подобное.[4]  Центральная идея мемуаров Лабзиной – сохранение  нравственно-религиозной  чистоты в греховном искушающем окружении – в полной мере созвучна первой разновидности «общего». Традиционная форма воплощения указанного топоса (цитации из Святого Писания) в мемуарах заменена  высказывание духовных наставников героини в  роде «Чти своего супруга, как главу, повинуйся ему, люби его всем сердцем, хотя б он и дурен был против тебя. Он тебе дан будет от Господа: добрый – для соделания тебя счастливой, а дурной – для испытания терпения твоего…. Люби мужа своего чистой и горячей любовью, повинуйся ему во всем: ты не ему будешь повиноваться, а Богу, – он тебе от Него дан и поставлен господином над тобой».[5]

Насыщены мемуары и слезно-символическими сценами, составляющими вторую разновидность топосов агиографической прозы: увянувшая в саду накануне отъезда Лабзиной  молодая вишня; массовая истерия «просветленных» заключенных после смерти матери мемуаристки и фактически идентичная сцена, вызванная отъездом Карамышевых из Нерчинска.

Записки в полном соответствии со своей агиографической задачей  включают два борющихся, исконно антагонистичных начала. Одно –  муж-развратник, соблазняющий невинную душу на неправедные поступки – ипостась классического злодея-искусителя. Второй смысловой фокус мемуаров направлен на саму Лабзину и чистую душу праведной мученицы, шествующей сквозь душевные страдания по пути добродетели. Интересно, что для убеждения в ценности «новой» морали муж, как и сатана, искушающий невинную деву в житиях, прежде всего, взывает к разуму, а не чувству и стремиться рационализировать и интеллектуализировать «акт падения». Сравним,  «что ты называешь грехом, то есть наслаждение натуральное»[6], – внушает человек новой формации своей жене, стараясь изменить ее, устаревшее, на его взгляд,  религиозно-патриархальное старорусское сознание. И «каким же образом мог существовать мир? Как рождались бы люди? Ведь, если бы Ева сохранила чистоту, то как происходило бы умножение человеческого рода?  Да и многие святые Божие разве не состояли в браке, который Господь дал людям в утешение, чтобы они радовались на детей своих и восхваляли Бога?»,[7] – убеждает сатана   святую Иугустину. По другую сторону от греха как хранитель «святости» мученицы всегда находится Учитель-«Иисус Распятый». Сохранить веру юной страдалице помогают наставления духовных руководителей, роль которых в записках, сменяя друг друга, последовательно исполняют ряд персонажей: мать Лабзиной, «российский Омир» М.М.Херасков и Ф.Н.Кличка, губернатор Иркутска. По мере того, как тот или иной персонаж принимает на себя роль наставника героини его художественная и историческая индивидуальность (и без того слабо обозначенная) все  более нивелируется:  речи и поступки становятся одинаковыми, дидактически-идеальными.

Впрочем, кроме Анны Лабзиной, в чьей автобиографии приемы агиографического письма разительно очевидны, житийные традиции поддерживает и другая мемуаристка XVIII века, автор первой русской женской автобиографии, княгиня Наталья Борисовна Долгорукова. 

В вопросе соотношения жанров жития и женской автобиографии интересны приемы построения образ мужа мемуаристки. Долгорукова создает идеализированный образ мученика, святого страстотерпца в духе агиографической литературы: «Злобы ни на ково не имел, и никому зла не помнил, и всю свою бедственную жизнь препроводил христиански и в заповедях Божиих, и ничево на свете не просил у Бога, как толко царствие небеснова… Он рожден был в натуре ко всякой добродетели склонной….».[8]  С этой трактовкой в корне расходятся сведения современников о князе Иване Алексеевиче. Так, князь М.М.Щербатов говорит о склонности Долгорукова ко «всем страстям, к каковым подвержены младые люди, не имеющие причины обуздывать их»,[9] нелицеприятно отзывается о князе Феофан Прокопович: «Иван сей пагубу, паче нежели помощь роду своему приносил, понеже бо и природою был злодерзостен, и еще, к тому, толиким счастием надменен».[10] Примечательно, что вслед за Натальей Долгоруковой и потомки начинают относиться к глуповатому и непостоянному императорскому фавориту как святому страдальцу. Уже внук его (кстати, тоже Иван) заметит, что «неожиданная и ужасная кончина, полная таких страстных страданий, искупает все вины его».  

Долгорукова, пишущая мемуары, ощущает себя праведной и избранной, противопоставляя свое видение мира видению мира «непричастных». В мемуарах она многообразно варьирует ситуативными предикатами «там», «тогда», «то», «я была», противополагая «то»  свое неистинное состояние нынешнему, истинному. Так, одним из основных мотивов записок выступает покорность высшей воле и благодарность за испытания, сформировавшие личность рассказчицы: «За вся благодарю моего Бога, что не попустил меня вкусить сладости мира сего…»[11]. Заметим, что высказывания подобного рода есть общим местом и едва ли не центральной идеей любого жития (в том числе и, прежде всего, жития женщин-святых): «Благодарю Тебя, Боже и Создатель мой, что Ты удостоил меня, рабу Твою, пострадать за Твое святое Имя»[12].

Наиболее жизнестойким наследием агиографического письма в жанре женской автобиографии оказалось изображение матери мемуаристки в ключе типичного образа матери святой. Таков (в меньшей степени) образ матери в мемуарах смолянки Глафиры Ивановны Ржевской, таков образ Яковлевой в записках Анны Лабзиной.  

«Степенный вид ее внушал почтение, придавая вес ее речам, из которых почерпнула я познание священных обязанностей супругов, родителей и детей; вся жизнь ее была образцом самого совершенного исполнения правил евангельских. Ее советы глубоко вкоренились в моем сердце»[13] – так характеризует свою мать Глафира Ржевская (в девичестве Алымова). Между тем, как становится известно из основного текста записок,  Алымова–мать была весьма скупа в проявлениях материнской любви (даже на фоне не особо родительски–нежного XVIII века). После приказа удалить от себя новорожденного девятнадцатого своего ребенка, появившегося на свет уже после смерти мужа, мать впервые видит Ржевскую лишь спустя год после настойчивых уговоров друзей и родственников. В возрасте шести лет Глафиру отдают на обучение в Смольный монастырь; несмотря на разрешение родителям ежегодно встречаться с воспитанницами, мать навещает мемуаристку лишь однажды, спустя шесть лет. Впрочем, Ржевская не позволяет себе в чем-либо прямо упрекать мать (что становиться еще объемней на фоне многочисленных укоров другим персонажам записок – Бецкому, Великой Княгине, Павлу I, Нелидовой),  а свое недовольство Алымовой вкладывает в уста других: «Мне постоянно твердили  о нерасположении ко мне матери моей»[14].

 Житийная схема повествования мемуаров Анны Лабзиной нередко с большим трудом накладывается на жизненные реалии. Особо ярко эта специфика повествовательного стиля проявилась в изображении образа матери, который фактически раздваивается на глазах изумленного читателя. Типично-агиографическая формула «мать святой», раскрытию которой мемуаристка уделяет едва ли не половину записок («И куды она ни приходила – везде приносила с собой мир и благословение Божие»[15]), прямо противоречит некоторым поведенческим особенностям реальной Яковлевой. Прежде всего, в этом отношении следует рассмотреть эпизод, начинающий повествование в окончательной редакции записок, рисующий мать мемуаристки как женщину почти патологической истерии, подверженной таким клиническим эксцессам, которые мало соотносятся со стереотипами «святости» поведения. После смерти мужа Яковлева заперлась в своей комнате, где вела долгие и сердечные беседы с умершим. Все, что мешало ей наслаждаться этим общением, в том числе (и прежде всего) дети, вызывало припадки бешенства у одержимой женщины. Так продолжалось три года, пока однажды во сне ей не явился «старичок», который поведал, что в образе мужа по ночам к Яковлевой приходит «нечистый», и упрекнул ее за недостойное матери поведение. После пробуждения мать Лабзиной долго и страстно молилась, каялась и плакала, а затем вернулась к своему праведному образу жизни всеобщей благодетельницы.

Впрочем, описанная тенденция в формировании образа матери мемуаристки (чаще всего выполняющего в тексте функцию идентитета) не распространяется на все женские автобиографии того времени. Так, императрица Екатерина, пишущая мемуары,  критически оценивает свое окружение и их поступки и не склона идеализировать и сглаживать «неровности» дурной репутации своей матери, Наталья Долгорукова реалистично и весьма психологически мотивированно описывает свое детство, связанное в ее воспоминаниях именно с образом матери: мать «старалась о воспитании моем, чтоб ничего не упустить в науках… я ей была очень дорога; льстилася мною веселиться, представляла себе, когда приду в совершенные лета, буду добрый товарищ во всяких случаях, и в печали, и в радости»[16].

Автобиография – это, помимо всего прочего, один из способов самопознания, основанный на повторном «построении» и интерпретации жизни. «Перечитывая» свою жизнь, мемуарист(ка) наделяет все случившееся с ним особым смыслом, оно становится как бы частью невидимого плана.  «Автор мемуаров, – отмечает Л.Гинзбург, – всегда является своего рода положительным героем. Ведь все изображенное оценивается с его точки зрения, и он должен иметь право на  суд и оценку»[17]. Именно в этой потребности совершенства и тождественных способах репрезентации идеальных образов заключена основа адаптации автобиографическим текстом  приемов и задач агиографического письма, которая способствует смещению одного жанра другим в процессе литературной эволюции.



[1] Тынянов Ю.Н. О литературном факте // Поэтика. История литературы. Кино. – М., 1977. – С.257–258

* К примеру, Афанасия в  «Житие преподобных Андроника и Афанасии» также активно занимается благотворительной деятельностью, честно выполняет функции матери и жены. Впрочем, после смерти детей принимает постриг и этим «завоевывает» свою святость.

[2] Лотман Ю.М. Беседы о  русской литературе. Быт и традиции русского дворянства (XVIII- начала XIX века). – СПб., 1994. – С. 304.

[3] Воспоминания Анны Евдокимовны Лабзиной. 1758–1828. – СПб., 1914. –  С. 16

[4] См.: Александров О. Старокиївська агіографічна проза. XI – першої третини XII. – Одесса, 1999.– С.11–12

[5] Воспоминания А.Е.Лабзиной, с.15; 21

[6] Там же, с. 78

[7] Страдания святых Киприана и Иугустины // Жития святых на русском языке, изложенные по руководству четьих миней  св. Дмитрия Ростовского. – Кн. 2. – М., 1902. – С. 45.

[8] Своеручные записки  княгини Натальи Борисовны Долгоруковой // Шереметевы в судьбе России / Сост. А.И.Алексеева, М.Д.Ковалева. – М., 2001. – С. 56.

[9] Щербатов М.М. О повреждении нравов в России // Столетье безумно и мудро / Сост. Н.М.Рогожина. – М., 1986. – С. 345.

[10] Феофан Прокопович. Сочинения. – М.-Л., 1961. – С. 67.

[11] Своеручные записки княгини Н.Б.Долгоруквой, с. 52.

[12] Страдание святых Евлампия и Евлампии // Жития святых на русском языке, изложенные по руководству четьих миней  св. Дмитрия Ростовского. – Кн. 2. – М., 1902.    С. 234.

[13] Памятные записки Глафиры Ивановны Ржевской // Русский архив. – 1871. – С. 3.

[14] Там же, с. 2.

[15] Воспоминания А.Е.Лабзиной, с.5.

[16] Своеручные записки  княгини Натальи Борисовны Долгоруковой // Шереметевы в судьбе России / Сост. А.И.Алексеева, М.Д.Ковалева. – М., 2001. – С. 48.

[17] Гинзбург Л.Я. О психологической прозе. –  Л., 1971. – С. 210.

Hosted by uCoz